Взрослые о детстве: Юлий Ким

Взрослые о детстве: Юлий Ким

О родителях и родне

Мы с сестрой родились в Москве, но в детстве там не жили, поскольку родителей арестовали. Отца взяли в ноябре 1937 года «за шпионаж в пользу Японии» — мне еще и года не было. А в феврале расстреляли. Вскоре, в 1938-м, арестовали и маму, и мы с сестрой увидели ее только через 8 лет. Мне уже было 9.

Мама привезла нашего папу с Дальнего Востока, из Хабаровска, и он быстро завел обширные знакомства среди корейской диаспоры — тогда в Москве было много корейцев. Сам он мечтал о театральной карьере, режиссерской, поступил на заочный в ГИТИС и параллельно работал в издательстве «Иностранный рабочий» — переводил с русского на корейский и обратно. Мамина фамилия была Всесвятская, и, когда родителей взяли, мы оказались среди Всесвятских и среди них выросли. Поэтому и по воспитанию, и по культуре я совершенно русский человек — только черты лица и фамилия напоминают мне о других корнях.

Только потом, после 1956 года, мы познакомились с корейской родней, потому что они стали искать своего дорогого Чер Сана. И корейская родня, и Всесвятские отличались большой музыкальностью. Единственный человек, который был без музыкального слуха, — моя родная мама. Это ее очень тяготило, потому что на всяких родственных сборах она могла подпевать только тихо, чтобы не портить, а вся родня была такая певучая, такие слухачи, как на три голоса, бывало, затянут — просто красота.

О войне

Самые ранние воспоминания — отдаленные вспышки военной поры. После ареста родителей нас чуть-чуть подержали в детдоме, но потом выдали все-таки. Мы с сестрой оказались у бабушки и дедушки в Наро-Фоминске. Помню два мессершмита, которые пролетели довольно низко над нашим домом, с ужасным ревом. Все взрослые дежурили на крыше, следили за зажигалками, которые иногда бросал немец. Тетка, помню, бегала на чердак нашего дома. Помню взрыв и воронку примерно в 100 метрах от нас, но бомбочка была не бог весть какая, судя по всему. Так что я гордо могу сказать, что пережил одну бомбежку в 1941 году.

Потом я помню ночь или очень поздний вечер. Вокзал Наро-Фоминска. Длинный-длинный темный состав, и вдоль него идут две фигуры — начальник поезда и тетушка моя Наталья Валентиновна, которая приехала из Москвы срочно нас забирать из Наро-Фоминска, к которому уже подступали немцы. 

Бабушка, наша нянька баба Ганя, сестра, я и тетка довольно долго в полной тьме пытались уместиться в вагоне, который был переполнен ранеными. Мы пробирались через них в какой-то отведенный нам угол, а они очень ругались. 

Из Наро-Фоминска мы переехали в Люберцы, а точнее под Люберцы, в поселок Ухтомский. В Ухтомке, у тетушки под крылом, мы прожили все войну

Помню пленных немцев, которых проводили тогда по подмосковным городкам. Яркое зимнее солнце, ясный день, и в полушубках шли наши бойцы, окружая большую колонну пленных в каких-то тряпках. 

Еще мы с сестрой пели в госпитале. Она любила танцевать матросский танец «Яблочко», а я — исполнять великую песню «Орленок, орленок, взлети выше солнца!». У меня был очень чистый альт, со слухом уже тогда было хорошо. Вот мы выходили на середину палаты, и я пел перед нашими бойцами, так что кусочек воинской славы на мне тоже сияет до сих пор.

О доме

Очень хорошо помню наш дом — улица Михельсона, 46, — сейчас его уже снесли. Это был большой двухэтажный дом барачного типа, разделенный на четыре части: в правом и левом крыле коммуналка на 3-4 семьи, с общей кухней и удобствами во дворе. Это был дом для бухгалтеров, плановиков, экономистов. Тетушка наша, Наталья Валентиновна, работала в Госбанке СССР. Нас было довольно много, мы ютились: кроме тетушки была еще жена моего родного дядюшки, который сражался на фронте, — тетя Лиза, ее дочка, ее матушка, наша нянька и бабушка. Потом подъехала еще пара родственников — 11 человек жили в двух очень небольших комнатках, но я не помню, чтоб мы очень от этого страдали, потому что тогда так жили все.

Вокруг дома было много участков с картошкой и разной овощью, принадлежащей жильцам, колодец с водой и два бомбоубежища — одно частное, богатого человека, который отрыл себе персональное бомбоубежище. Нам туда был вход запрещен. Другое бомбоубежище было для всех остальных — я там скрывался в 1941 году, а в 1942-м уже никаких сирен не было. Сирены и все военное воспринималось совершенно буднично, нестрашно. Жизнь шла своим чередом — помню, как катался на коньках, прикрученных к валенкам.

Однажды, уже будучи взрослым, я поехал к приятелю в Люберцы, и по дороге обратно меня вдруг с неудержимой силой потянуло в это место. Я сошел с электрички на Ухтомке и побежал искать наш дом. Он стоял как ни в чем не бывало на прежнем месте, сиял всеми своими окошками, а в левом окне первого этажа я увидел Людмилу Николаевну Тарасову, нашу соседку, которая, как и тысячу лет назад, сидела за столом под абажуром и раскладывала пасьянс. Это было такое потрясение — ведь это было уже в 1960-е годы. Я зашел, поприветствовал, она ничуть не удивилась и сказала: «Юлька, это ты?» Такая вспышка памяти.

О мечте, поэзии и театре

В первом классе я состряпал какую-то инсценировку из жизни Бабы-яги, Ивана Царевича и Кощея Бессмертного и пытался силами окрестной детворы разыгрывать ее. Я, конечно, играл Ивана Царевича, а царевну — красавица Ира Зотова, которая училась в 3-м классе, то есть была постарше, но все равно, безусловно, годилась мне в жены. А моя сестра Алька изображала Бабу-ягу, и поэтому весь спектакль провалился: как только она показалась из-под стола, вращая глазами и зубами, все покатились со смеху, и спектакль был сорван. Ставили в соседнем дворе — там у соседей был свой дом, похожий на дачу, с широкой террасой, которую мы превратили в сцену.

Во время войны скончалась матушка тети Лизы, ее отпевали в Ухтомской церкви. Я впервые оказался в этой среде, внутри церкви, где все сверкало и сияло, дымились свечи, ходил какой-то «артист» в больших одеждах и пел каким-то необычным голосом. Никакой торжественной и похоронной интонации вокруг и во мне самом не было ничуть, я был на каком-то удивительном представлении.