Волшебный круг. Материалы к одной биографии

1

Два образа не покидают человека до самой могилы: первая любовь и первый учитель.

Я окончил элитную школу, располагавшуюся в престижном районе на западе Москвы. Сейчас такие слова и произносить-то гадко, хочется как-то от них отстраниться, хотя бы закавычить. Тогда, 35 лет назад, они несли несколько другой смысл. У истоков нашего совсем еще юного в ту пору заведения стоял академик А. Н. Колмогоров. Отбирали туда на жесткой, многоступенчатой конкурсной основе старшеклассников со всей России, в том числе из самых дальних и глухих мест, и критерий был один: исключительные способности к физике и математике. Колмогоров сам читал лекции; помню его в белой рубашке с протертыми воротничком и манжетами, выписывающим на доске и картаво комментирующим загадочные формулы, — от формул тех в голове уже ни следа, а образ свеж, как будто это было вчера; помню общие с ним лыжные прогулки всем классом по кунцевским рощам, его рассказы по вечерам в читальном зале — о музыке, живописи, архитектурных шедеврах Европы… Вместе с ним преподавали его сподвижники и ученики, профессора и аспиранты из МГУ, физтеха и других лучших вузов страны. В эти-то вузы и лежала у питомцев школы дорога. Заведение было настолько престижным, что перед выпуском к нам хаживали серьезные люди в голубых погонах с большими звездами — заманивали одаренных математиков в Высшую школу имени Дзержинского, в чекистскую элиту…

Туда шли немногие. Каждый выбирал свой путь, иной раз далекий от накатанного.

Дело в том, что физматшкола при МГУ хорошо учила не одним математике с физикой. Об этом можно догадаться уже по характеру ее основателя (у Колмогорова были блестящие труды на стыке математики с лингвистикой, поэтикой, музыкой, психологией…). Это была прежде всего школа свободомыслия. Еще, пожалуй, демократии (не нынешней, настоящей). Ведь демократия в подлинном смысле означает готовность к жизни без внешних барьеров — классовых, кастовых, корпоративных или каких-то еще. Ученики запросто спорили с академиком, а молодых учителей называли по имени. Историю одно время преподавал скандально известный бард Юлий Ким (прикиньте эпоху: 1968 год, события в Чехословакии, охота за инакомыслящими, первое “возвращение” Сталина и т. д., и т. п.). А литературу вел у нас человек, ради которого я и начал свой рассказ.

2

Юрий Викторович Подлипчук школьных учебников не признавал. Учились мы по конспектам его вдохновенных лекций, которые торопливо записывали неумелой рукой (все-таки не студенты, девятый класс). Еще считалось важным знать тексты, то есть собственно литературу (при этом Достоевский, например, требовался почти весь, вплоть до “Братьев Карамазовых”). На контрольном сочинении могла возникнуть такая тема: “Ваши чувства при чтении Евангелия”, а когда смельчаки пытались возразить, что такого чтения не было и быть не могло, потому как Библия в стране под строжайшим запретом, учитель невозмутимо отсылал их к соответствующим цитатам в “Преступлении и наказании”. “Но этого же мало!” — “Разве?..” Сейчас уже не вспомнить всего, что он говорил и как объяснял, какие имена попутно всплывали. Его эрудиция и начитанность были феноменальны. С моим тогдашним багажом (могу судить только о себе) я, скорей всего, воспринимал лишь сотую, меньше — тысячную долю сказанного! (Читал в детстве много, запоем, но без разбора и ничего не классифицируя.) После его уроков бегали записываться в Ленинку, чтобы в очередь прочесть единственный, наверное, доступный в ту пору экземпляр “Парижских тайн” Эжена Сю — истертые и пожелтевшие томики разруганного когда-то Белинским авантюрного сочинения, выпущенные чуть ли еще не при жизни великого критика. Недавно опубликованный в журнале роман Булгакова “Мастер и Маргарита” учитель сам читал нам вслух после уроков. Пропущенная цензурой вещь сразу попала в число полузапретных. Смешно об этом вспоминать, но кто-то из коллег-преподавателей на наших глазах настоятельно отговаривал Юрия Викторовича от публичного чтения. “Пуганая ворона куста боится!” — был ответ.

Что еще осталось в памяти? Слова, обращенные к одному из учеников, взявшемуся кругом оправдывать беспутного Митю Карамазова: “У тебя есть сестра? Вот если твою сестру…” Смех в классе. Все. Это не мое отточие — Юрия Викторовича. И другие слова, обращенные ко всем: “Среди вас пока нет подлецов. Они появятся позже”. Суждения его о жизни, в отличие от литературных, казались мне резкими, субъективными и не всегда верными. С детским максимализмом думалось, что я уже знаю больше учителя: подлецы — да вот же они, можно пальцем ткнуть!

Слушать его голос — это был отдельный труд души и наслаждение. Но настоящим праздником становились встречи в актовом зале, обычно накануне выходного, когда Юрий Викторович поднимался на кафедру и допоздна читал стихи. За минувшее с той поры время я слышал немало профессиональных чтецов, в том числе известных и титулованных, но по силе воздействия никого не поставлю даже близко. До сих пор не могу постичь, в чем была магия этого сухощавого близорукого человека в сильных очках-линзах. Он был добр и серьезен, ироничен и строг, силен и снисходителен. Что читал? Разное, например, всеми забытого Василия Курочкина:

Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.

Да кто ж вложил учителю в те годы “жало мудрыя змеи”, какой провидческий опыт позволил ему заглянуть через десятилетия, какой нечеловеческой интуицией питались модуляции проникновенного голоса и лукавый блеск глаз из-под очков? Знать не знали мы этого Курочкина с его архаичным орлом, а вот — ложился на сердце смешливым ритмом, до сих пор не отнять. (И нынче пришелся впору.) А еще ближе ложился, еще острее ранил души отлученных от родного дома подростков безысходно-печальный Есенин:

И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
“Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет!”

Когда я вспоминаю лучшие — по-современному, “звездные” — минуты своей жизни, первой на ум приходит такая картина: высокие окна школьного зала на четвертом этаже распахнуты в московскую ночь, вдали за деревьями мерцают одинокие огни, весенний ветерок наносит свежесть, Юрий Викторович со сцены читает Есенина, я гляжу на сидящую впереди меня прекрасную девочку, которая вся обратилась в слух и, конечно, не подозревает о моем существовании, и по щекам моим ручьем текут горячие слезы.

Так хорошо, что быть выше и счастливее, кажется, просто невозможно.

3

Да, была и девочка. Но, как часто бывает в этом возрасте, она так и осталась для меня далекой недоступной принцессой (или, как я называл ее про себя, “герцогиней” — черное бархатистое платье с широким белоснежным кружевным воротником на плечах, пышные волосы, породистая осанка, открытое лицо с живыми глазами и высоким ясным лбом…), а я для нее — неузнанным и почти не замеченным обожателем. Она казалась мне существом из иного, совершенного мира, куда мне едва ли когда-нибудь откроется дверь. У нее все должно было быть особенным, не как у всех (даже и в нашем отборном кругу): родители, воспитание, образ жизни, будущий избранник… И я ее словно бы отпускал добровольно в эти вышние пределы, заранее числя себя недостойным (о, несчастное русское самоуничижение!). Мое чувство к ней было бесплотным, я просто наслаждался издали ее красотой и пророчил ей невероятную, блистательную долю.

По окончании школы мы расстались тихо и незаметно, но я никогда ее не забывал. Ей посвящал первые литературные опыты. Ее именем назвал свою дочь. Ее “портрет” — репродукцию с картины неведомого мне старинного живописца, изобразившего ужасно похожего на нее лицом и глазами сорванца, — таскал за собой по жизни…

Здесь остановлюсь. Все-таки это не история любви — ее надо писать отдельно. Существенно лишь то, что все тридцать пять лет я не имел о ней никаких известий. Как, впрочем, и о загадочном Подлипчуке, так ярко и судьбоносно мелькнувшем в моей жизни.

4

Мы встретились минувшей осенью. Я впервые пришел на собрание выпускников ФМШ и приложил усилия, чтобы ее разыскать. Дело представлялось поначалу очень трудным. Она, конечно, сменила фамилию, вполне могла жить в другом городе, даже в другой стране (считают ведь, что все наши лучшие теперь на Западе), или оказаться директором засекреченного института, или миллиардершей… Не говоря уже о самом плохом. И вообще, “возобновлять” через столько лет никогда не бывшее “знакомство” — это по меньшей мере странно. И чревато большими разочарованиями.

Но все же я решился. То ли случай помог, то ли возраст подошел такой, когда кажется уже нестрашным сказать: “Знаете? Ведь я вас всю жизнь любил!” (На самом деле — страшно, еще как страшно!)

Нет, не стала она ни миллиардершей, ни директором, ни, например, высокопоставленной супругой. Даже не сменила фамилию, оставила девичью, хотя и вырастила двоих детей. И почерк остался прежний, девичий. (На выпускном бале мы все обменивались автографами; я расхрабрился в предчувствии разлуки, подошел к ней… Та роспись и теперь перед глазами.) В минувшие годы переживала те же тяготы, что и большинство, да и нынче… Известно ведь, чего мы, русские, никогда не ждем от праведных трудов. Но все это не имело никакого значения. Чудо в том, что она явилась предо мной такой, какой была все годы в мечтах — эталоном красоты, ума и достоинства. Словно не было изнурительного костоломного лихолетья, превращавшего и сильных людей в щепки и тряпье, да и самого биологического бега времени как будто не существовало.

Мало-помалу разговорились — о давних общих знакомых, об учителях, прежде всего Колмогорове, и я вспомнил про Юрия Викторовича. Называл это имя с трепетом: боялся натолкнуться на равнодушие, забывчивость, недоумение. Признался ей, как в течение жизни признавался многим: этот волшебник первым научил меня вчитываться в книги и слышать стихи. До него я был слеп и глух. Отчего так недолго, всего на год, задержался он в школе и в нашей жизни: уж не посадили ли его тогда за вольнодумство или, может, выслали из Москвы?

— Он вернулся к себе в Хабаровск. Разве вы не знали?.. У него даже не было московской прописки. Он жил вместе с нами в интернате.

Вот как. Значит, Чехословакия оккупирована, идет зачистка в “Новом мире”, Солженицына вот-вот лишат гражданства… — а в престижном учебном заведении, куда наведываются полковники с голубыми погонами, живет где-то под самой крышей, читает детям стихи и проповедует крамольные мысли чудаковатый мудрец без прописки. Такое и сегодня, когда люди ко всему привыкли и чуть не со всем смирились, трудно вообразить. Такое возможно было лишь в тогдашней напряженно искавшей правды Москве1 .

— Кем же он все-таки был? Педагогом, артистом, поэтом, просто романтиком-бродягой? Какой волной прибило его к нам?

Она не знала. По ее сведениям, Юрия Викторовича уже нет в живых, но в издательстве “Наука” недавно вышла его книга. Все бывшие ученики приобрели это издание, и у нее как раз есть лишний экземпляр — для меня…

Круг замкнулся.

5

Солидный том большого формата с фрагментами древнерусской летописи на обложке и названием “„Слово о полку Игореве”. Научный перевод и комментарий”. Попадись мне эта книга на прилавке — ни за что бы не догадался сопоставить имя автора с далеким, едва тлеющим под пеплом памяти образом учителя, даже рефлекс бы не сработал. И, при всем уважении к филологии, вряд ли отважился бы взяться по своей воле за освоение столь специального труда. Для таких книг, при нашей лености и суетливом рассеянии, требуется много сил и времени, целая жизнь впереди…

“Автор „Слова” обращается к самой широкой аудитории — к соотечественникам, в которых он видит единомышленников и друзей, „братiе” (зват. пад.). Это необычно, ибо хотя обращение „братiе” в древнерусской литературе XI–XIII вв. и было общеупотребительным, но к монахам, или духовной пастве, или к родным по крови, или соратникам по оружию…

Авторское обращение к аудитории способствует созданию атмосферы доверительности. „Братiе” — это товарищи и друзья.

Даже для автора „Задонщины” это была „новация”. Обращаясь к аудитории, он сначала нерешительно поставит „братия и друзи” в один ряд: „Снидемся, братия и друзи, и сынове русский…” Но далее уже увереннее: „Лутче бо нам есть, братие, начати повлдати…”

Первые переводчики не придали значения необычности обращения и перевели слово „братiе” интимным „братцы”: „Приятно нам, братцы, начать…”

Когда в переводах Д. С. Лихачева, Н. К. Гудзия, А. К. Югова и др. дается: „Не пристало ли бы нам братья…” — это уже факт перевода слова „братiе”, так как современное „братья” не эквивалентно древнерусскому „братiе”.

К утверждению, что слово „братiе” понятно современному читателю, нужно отнестись с некоторой долей скептицизма. Словарь русского языка С. И. Ожегова дает основное значение слова „братия” — „монашеская община монастыря” — с пометой: „устаревшее”. Второе значение дано как разговорное, шутливое: „актерская братия”, „наша братия”. Ср. у В. Даля: „братия” ж. р., собир. — „братство, товарищество, община, общество, соглас, кружок, круг, сословие”.

Когда в поэтическом переводе мы читаем: „Не пора ли нам, братия…” (Н. Заболоцкий), то адрес обращения для современного читателя остается неуточненным.

Очень удачно в ранних переводах: „Начнем же, о други, об Игоре повесть…” (перевод в журнале „Галатея”, 1829, № 20, без указания имени автора).

„Не славно ли, други, воспеть…” (А. Вельmман)

„Или начать нам, друзья…” (Мих. Делярю)

„Начнем, други…” (Д. Минаев)…

И. И. Срезневский считал, что слово „братия” в „Слове” следует переводить как „товарищи”, но слово „товарищи” имеет ныне несколько иные логический и эмоциональный оттенки. А. С. Пушкин колебался: как должно быть — „братия” или „друзья”? Иными словами, переводить слово „братiе” или не переводить? Но если переводить, то, по мысли А. С. Пушкина, словом „друзья””.

Да, это был он. Никто другой не сумел бы рассказать о сугубо академических дискуссиях вокруг перевода древнейшего памятника так, словно бы речь тут о твоей сегодняшней судьбе.

И сакраментальное, на все случаи жизни: “Объяснить сущность происходящего — это значит уточнить лексику”.

6

“Юрий Викторович — коренной хабаровчанин. Семьи его родителей перебрались на Дальний Восток с Украины еще в XIX веке. Но в 1937 году отец, работавший в Управлении железной дороги, был репрессирован. Семью лишили квартиры и выслали из Хабаровска. Пришлось начинать жизнь с нуля в маленьком городке под Ростовом. А через несколько лет эту территорию уже оккупируют немцы.

После войны Подлипчук вместе с друзьями (за компанию) подает документы в театральное училище. Друзья не проходят по конкурсу. Юрий Викторович поступает. Затем были работа в провинциальных театрах юга России, приглашение в Ереванский драматический, отказ (по причине солидарности с неприглашенными). Были попытки получить высшее образование в ГИТИСе и Полиграфическом институте. Работа диктором на радио. Наконец, преподавание литературы в школе. Причем не где-нибудь, а в знаменитой физико-математической школе академика А. Н. Колмогорова при Московском государственном университете…

Формально „добил” высшее образование Юрий Викторович уже в родном городе, куда вернулся после реабилитации отца. Заочно окончил филфак Хабаровского пединститута. Здесь же остался преподавать. Так институт получил преподавателя, ставшего легендой для многих поколений студентов…

Он оставлял накопленные за жизнь знания и опыт не в научных трудах, а в учениках. Но кто скажет наверняка— что важнее? И лишь одно произведение Юрий Викторович хотел представить свету от своего имени — перевод „Слова о полку Игореве”.

То, что „Слово” вообще возникло в его жизни, кажется мистикой. Однажды, став свидетелем спора коллег по поводу „Слова”, Юрий Викторович ощутил необычайное притяжение его тайны. Чувство это было как любовь. Еще ничего не сказано, еще нет никаких признаний, но тебя вдруг осеняет: вот оно… И вся жизнь, все, что в ней было накоплено, добыто, достигнуто, было брошено к его ногам”.

Это я прочел позже в старой вырезке из газеты “Тихоокеанская звезда” от 15 января 1997 года. Писала неведомая мне Светлана Подзноева — одна из многих талантливых учениц гениального учителя.

“И все-таки самый главный урок Юрия Викторовича оказался вне рамок литературы. Всей своей жизнью он доказал томимым тщеславием, обиженным на судьбу, что можно реализовать себя вне зависимости от обстоятельств, условий, возможностей. За тысячу верст от столицы, ученых сообществ, в провинциальном вузе, в не самые лучшие времена”.

“Наш” круг становился в моих глазах все шире и шире, и, если вдуматься, пределов ему не было и быть не могло. Ведь в него попадал каждый, кто ощущал к этому внутреннюю готовность.

7

Со своей рукописью Юрий Викторович снова отправился, конечно, в столицы.

Вот цитата из отзыва академика АН СССР Б. А. Рыбакова, датированного 1980 годом:

“В продолжение нескольких лет я слежу за научной работой преподавателя Хабаровского педагогического института Подлипчука Ю. В. Осуществленный им новый дословный перевод „Слова о полку Игореве” и свод статей, комментирующий его, представляет большой научный интерес и является, несомненно, новым словом в изучении памятника древнерусской литературы”.

А в глубокой и честной рецензии известнейшего ныне филолога, академика РАН М. Л. Гаспарова отразились, кажется, не только исключительные достоинства труда, но сама душа никому не ведомого исследователя:

“На дерзкую оригинальность автор подчеркнуто не притязает: по каждому сомнительному месту он прежде всего приводит со щепетильной полнотой многочисленные, уже существующие варианты его толкований и переводов и лишь затем делает аргументированный выбор, часто — с существенными коррективами. Новые чтения и толкования здесь есть, и в немалом количестве, но поданы они так скромно, что кажутся немногочисленными. Трезвость и здравый смысл — главные критерии автора. Работа никогда не обещает больше, чем она дает. Зато очень часто она дает больше, чем обещает.

В самом деле. Комментарий автора намеренно сосредоточен на вещах, имеющих только самое непосредственное отношение к „дословному” пониманию текста, но именно поэтому он дает такие простейшие грамматические пояснения, до которых обычно не снисходят комментаторы, но которые тем не менее очень нужны. Читатель, не являющийся узким специалистом по древнерусскому языку и литературе, только из таких пояснений и может узнать, что достоверно и что гадательно в том сцеплении слов, общий смысл которого он угадывает сам и проверяет по переводу. Об этом не стоило бы говорить, если бы слишком многие появляющиеся в печати интерпретации не создавали впечатления, будто нормы древнерусского языка так неопределенны, что всякое сочетание слов может означать все, что нужно интерпретатору. Это напоминание о фактах языка — первое достоинство работы. Консервативность в подходе к тексту тщательно соблюдается автором там, где речь идет о прочтении букв и слов, т. е. о том, что восходит в конечном счет к рукописи, но решительно отвергается там, где речь идет о членении слов и фраз, т. е. о том, что восходит исключительно к издателям рукописи. В работе предпринят последовательный пересмотр членения текста „Слова”: колоны по-новому соединяются в фразы, фразы — в абзацы, абзацы — в главы („композиционные структуры”). Часто это действительно освежает и проясняет логику текста, иногда внушает сомнения, но сомнения эти сосредоточены именно на том, что должно подлежать сомнению: не на тексте, а на нашем представлении о тексте. Именно сквозной пересмотр членения „Слова” считает автор главной новацией своей работы и имеет к тому все основания.

И последнее. Отбирая старые и предлагая новые варианты перевода и толкования, автор пропускает их через такой перекрестный контроль здравого смысла и исторической вероятности, которого не выдерживают ни традиционно-догматические вероприятия типа „это так, потому что как же иначе?”, ни вызывающе-негативистские парадоксы типа „это так, чтобы было интересно”. В результате догмы теряют догматичность, парадоксы теряют парадоксальность, а то, что остается, оказывается совсем не столь непримиримым друг с другом, как казалось на первый взгляд. Поэтому автору удается твердо выдержать и убедительно обосновать доводами самого разного порядка одну цельную концепцию, согласно которой Игорь отнюдь не является героем без страха и упрека, а выступает как герой, ошибающийся и искупающий вину, герой не панегирика, а трагедии. Здесь трудно говорить о доказательности, можно говорить лишь об убедительности; и думается, что в убедительности такой концепции нельзя отказать, она придает „Слову” гораздо больше глубины, чем привычное однолинейное прочтение”.

“Работа никогда не обещает больше, чем она дает. Зато очень часто она дает больше, чем обещает…” Вдохновенный труженик знает, о чем говорит. Может быть, я преувеличиваю, но для меня эти слова значат: за страницами рукописи Михаил Леонович угадал собрата.

И все же не довелось лишенному научных регалий самородку увидеть напечатанным свой блистательный труд. Монополией на толкование “Слова” владела, мягко говоря, иная научная школа.

Выпустить книгу удалось только много лет спустя после кончины Подлипчука, да и то благодаря счастливому стечению обстоятельств. Во-первых, рукопись чудом (в новых передрягах и переездах семьи) осталась жива. Во-вторых, сын Юрия Викторовича, Виктор Юрьевич (окончивший, кстати, двумя годами позже нас все ту же ФМШ, а затем физтех), оказался достойным своего отца и вложил в его дело собственные сбережения (каковых, вообще говоря, могло и не быть). И теперь основной тираж этого великолепного и очень нужного людям издания мертвым грузом лежит в квартире Виктора Юрьевича, отнимая у него жилые метры, потому что книготорговлю интересуют иные предметы.

Одна монополия сменила другую, а результат прежний.

Чем тут утешиться? Разве тем, например, что школа наша жива и поныне, носит имя покойного основателя, что обучение в ней осталось практически бесплатным и критерии отбора не изменились: только ум и знания. Говорят, это заслуга нынешнего ректора МГУ В. А. Садовничего. И так же, как много лет назад, распевают подтянувшиеся и взволнованные ученики по торжественным дням “Гимн ФМШ”, сочиненный в незапамятные времена Юлием Кимом. Свидетельствую об этом уверенно, потому что школу ту окончил в прошлом году мой родной племянник из Кинешмы. Подлипчука нет, но обязательно найдется кто-нибудь другой, кто поможет мальчишкам и девчонкам прочесть Достоевского и услышать Есенина. От Юрия Викторовича они получили в наследство чудесную книгу, которая рано или поздно им откроется. Когда есть востребованность или, по-нынешнему, спрос — а спрос на истину, особенно в юношеском возрасте, никогда не иссякнет, — будут и учителя. Жизнь, несмотря ни на что, продолжается. И что нам за дело, что “престижными” нынче называют совсем другие места, иной раз близкие к отхожим, а “элиту” отслюнивают, подобно зеленым купюрам, по числу нулей за душой. Мы — люди одной крови, мы держимся вместе и никогда не утратим способности узнавать друг в друге человека.

P. S. Набираю наудачу в поисковой системе Интернета строку: “Я нашел, друзья, нашел…” — и сразу выскакивают десятки свежих ссылок. Некая Xelen в онлайновском “Livejournal” под стебовой рубрикой “стихия” грамотно приводит полный текст “Двуглавого орла” с уважительной припиской: “Курочкин Василий Степанович (русский офицер), 1857 год”, а ей отвечает молодой и симпатичный (если верить фото) Kirguduev: “Курочкин — вообще гений. Я бы сказал — российский Роберт Бёрнс. Поразительно, сколь мало людей вообще о нем помнит”. И третий голос: “Надо будет еще что-нибудь его поискать…”

Спасибо, друзья!

1 Меня могут, пожалуй, упрекнуть в идеализации эпохи и спросить: а что, разве номенклатура со своими недорослями и челядью не создавала свои “престижные” гнездышки, вызывая у обывателей черную зависть? Тогдашняя (конца 60-х) — нет; во всяком случае, это не было широко и прилюдно, не кололо глаза. Мешала этому, в частности, кем нынче только не побиваемая народная (тогда — “советская”) интеллигенция, еще хранившая в себе мощный заряд от русского XIX века. Массовое разложение общества началось позже, в 70-х, и не могло не закончиться тем, чем закончилось.